Зимняя быль
2003-02-03

На Аляске всегда зима. Зима, индейцы, ездовые собаки, нарты и золотоискатели. Мы это точно знаем из рассказов Джека Лондона. Серкл, Дайя, Эльдорадо, Бонанза, Клондайк, Пятидесятая миля. Белый клык. Джуно и Уналяска. Кто из российских гимназистов не мечтал сбежать на Аляску и добывать золото? Многим из них потом пришлось-таки его добывать. Но не для себя и не в Америке, а на Колыме. Но это уже другая история и другая литература.

Недавно в Джуно прошел фестиваль cеверной литературы. Литературы о снеге, о зиме, о вечных льдах, о колючих разноцветных звездах в черном арктическом небе. О холодной и голодной смерти на девственном снегу. О преодолении природы: внешних факторов природы и погоды и внутренней природы, своей теплокровной природы человека, для которого Север – или наказание или состязание. Все, что угодно, но не естественная среда. На фестивале превалировали литераторы, поэты и преподаватели литературы, в том числе и русской литературы из американских университетов. Читали вслух рассказы Джека Лондона, выдержки из романов Урсулы Ле Гуин, стихи Тютчева и Некрасова, Верхарна и Блока, Лонгфелло и японские хокку, Пришвина и Золя, Мандельштама и Булгакова.

Русские интеллигенты, которым на Аляске было уютно и тепло (не Сибирь все-таки, не Магадан), бережно зачитывали строки из Шаламова и Солженицына. Призов и пьедесталов не было. Это поняли даже счастливые и свободные американцы: на таких фестивалях нельзя премировать, потому что представлена русская литература. Какие здесь могут быть награды, если одних авторов академии и читатели давно осчастливили званиями и огромными тиражами, постоянным доходом и прекрасными коттеджами, а других власть отметила памятными подарками в виде наручников и венцами из колючей проволоки, а некоторых, подобно Мандельштаму, вообще зарыла в снег с биркой на ноге. Но если бы производился подсчет произведений, зиме посвященных, то мы одержали бы печальную и пиррову победу. Снег, холод, лед, равнодушие мира и богов, бесконечность ледяного пространства, которое никак не обогреть самому пламенному энтузиазму и самому светлому гению, – это наш удел. Эта холодная, мертвая, безжизненная Материя в виде белой пустыни неизменно побеждает Дух. В Зиму бросают на погибель. У нас никто не идет туда сам, потому что в руинах обвалившихся лагерей еще белеют человеческие кости, и никому не хочется наткнуться на черепа бесчисленных зеков, которые в тех ледяных краях попадаются куда чаще, чем мамонты.

Для западной литературы тема противостояния вечным снегам – или в прошлом, или эксклюзив, или вымысел. Да и не только для западной. Для японского поэта выпавший на несколько дней снег – предмет для восхищения и для изысканного хокку или танку. У Золя во всем собрании сочинений снег и зима представляют серьезную угрозу только в романе “Жерминаль”, и то из-за шахтерской забастовки. Это кончилось столетие назад. Во Франции больше никто не мерзнет и не умирает от голода в нетопленых лачугах. У Урсулы Ле Гуин есть целая планета (в романе “Левая рука тьмы”), где царит преимущественно зима, где и на экваторе – Арктика. И вот среди голубых огней ледников, в сияющем снежном лабиринте пытаются преодолеть горную гряду двое: местный диссидент Эстеван (лицо среднего рода, ведь на планете нет разделения на мужчин и женщин) и просветитель с Земли Аи. И они дойдут, и страна Эстевана присоединится к Федерации планет (некое подобие ЕС). А в другом рассказе писательницы зима длится 15 лет, потому что там один год – это наши шестьдесят.

Но все это далеко, не в нашей Галактике, это просто некий полигон, стенд-лаборатория для проигрывания философских идей. Очень впечатляет зима у Лонгфелло, в его эпосе о Гайавате. Но это трагедия ушедших поколений коренного населения Америки. Ни один индеец не боится больше наступления холодов. У каждого давно есть (и в резервациях, этих национальных парках, в первую очередь) центральное отопление, машина, теплый дом, горячая вода, супермаркет под рукой. Не надо ждать оленей или хода лосося, не надо запасать хворост, не надо оставлять на снегу беспомощных стариков. Мир, описанный Джеком Лондоном, неласков к пришельцам. Писатель сам это испытал: “…Тому, кто пройдет двадцать снов по великой северной тропе, могут позавидовать и боги”. Мир Зимы, арктической, безлюдной, безмерной, человеку противопоказан. “У природы много способов убедить человека в его смертности: ярость бури, ужасы землетрясения, громовые раскаты небесной артиллерии. Но всего сильнее, всего сокрушительнее – Белое Безмолвие в его бесстрастности. Ничто не шелохнется, небо ясно, как отполированная медь, малейший шепот кажется святотатством, и человек, оробев, пугается звука собственного голоса. Единственная частица живого, передвигающаяся по призрачной пустыне мертвого мира, он страшится своей дерзости… И на человека находит страх перед смертью, перед Богом, перед всем миром, а вместе со страхом – надежда на воскресение и жизнь, и тоска по бессмертию, – тщетное стремление плененной материи; вот тогда-то человек остается наедине с Богом” (“Белое безмолвие”). Вроде бы все то же самое, что и у Шаламова и Солженицына. Аляска, Колыма. Дайя, Магадан. Нестерпимо тяжкий труд, жгучие укусы мороза, ледяное дыхание космоса. И там золото, и здесь золото, отбираемое у природы в смертельном единоборстве. Но какой контраст!

Свободные люди Америки, все эти Эламы Харниши, Мэлмьюты Киды, Ситки Чарли, гордые, сильные, смелые, по своей доброй воле выходили на поединок. Они знали, что фортуну нужно догонять по ослепительной лыжне, на нартах, возможно, ценой жизни. Многие легли в снежные могилы, но они жили и умерли свободными. А оставшиеся в живых, победители, герои Клондайка, завоевали для себя богатство и новую ступень человеческого совершенства, для своей страны – новые земли, новые горизонты. Не то у Солженицына. “Вот этой минуты горше нет – на развод идти утром. В темноте, в мороз, с брюхом голодным, на день целый. Язык отнимается. Говорить друг с другом не захочешь” (“Один день Ивана Денисовича”). Несчастные рабы, подневольные зеки, они не имели надежды стать лучше, выше, богаче. Кроме могилы в вечной мерзлоте, ГУЛАГ не давал ничего. Он ломал человеку не только кости, но и душу. “Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг, могла промерзнуть и душа. На морозе нельзя было думать ни о чем” (В. Шаламов. “Плотники”). В те места, где когда-то уничтожили Мандельштама, попал и Григорий Пасько. Наш Ледниковый период не кончился.

Американцы путешествовали к полюсу вахтовым методом, а мы на этом полюсе живем. Золото, добытое умирающими невольниками, не пошло стране впрок. Все мы здесь полярники. Советская власть всегда тащила за Полярный круг кукурузу, а на Марс – яблони (“и на Марсе будут яблони цвести”). Добро бы это была только ботаника! Совдепия забросила в невыносимые, ледяные, проклятые Богом края человеческий десант. Где-то лопаются от мороза рельсы никому не нужного БАМа. Где-то вымерзает никому не нужное население. Нет северного завоза, нет надобности в воркутинских шахтах, но по тундре, по широкой (железной) дороге не мчится почему-то поезд “Воркута – Санкт-Петербург”. А потому он не мчится, что нет у брошенных в вечную мерзлоту “десантников” ни жилья в этом Петербурге, ни средств на его приобретение, ни денег на дорогу. И значит, перспектива у них такая же, как у зеков из рассказов Шаламова. А срок – пожизненный. Новый год и Рождество – это не только елка и подарки. В Америке – Санта-Клаус, добрый дедушка. А у нас – Дед Мороз, Терминатор сирых и убогих из-за 70 лет коммунизма россиян. И он спуску не дает. Ветшает грошовое советское жилье, лопаются трубы, люди живут в бытовках и в бараках, а деньги, уходившие раньше на кубинских и африканских комми, тратятся без счета на Лукашенко и на войну в Чечне. Кто замерзнет в эту Рождественскую ночь? У кого-то зимняя сказка, а у нас – зимняя